вологість:
тиск:
вітер:
Противопоставление "мирного" времени военному горю было одной из основных задач мифа о войне...
Журналистка Екатерина Богуславская рассуждает на тему происхождения "победобесия".
Британская исследовательница Катрин Мерридейл в своей статье "Сознание коллектива: травма и контузия в России ХХ века" пишет то же самое и об историках, которые не обращали внимание на негероическую составляющую войны (солдатов, которые сходили с ума, заканчивали жизнь самоубийством, убивали своих товарищей, бежали с фронта), спеша рассказать другую, более героическую историю. Мерридейл утверждает, что люди, пережившие войну, до сих пор собираются для того, "чтобы повторить официальную версию, поддержать друг друга рассказами о геройстве и товариществе", но идея пережитой травмы ими принципиально не воспринимается. По мнению исследовательницы, общий миф о том, что почти все россияне пережили войну, не получив психической травмы, основывается на том, что данные о распространении психических расстройств, которые возникли в результате артиллерийского огня, бомбежек, потерь, голода, просто никогда не афишировались.
Историк и социолог Дина Хапаева в книге "Готическое общество: морфология кошмара" размышляет о важности мифа про Великую Отечественную войну в несколько иной перспективе. По ее словам, миф о войне выполняет функцию "заградительного мифа", ведь именно военный опыт Великой Отечественной войны, который стал "главной эмоциональной ценностью" и "мерилом подлинности переживаний" в советской и постсоветской культурах, позволил скрыть и вытеснить память о страданиях жертв советской системы: "Плавильный котел" мифа о войне был призван объединить разорванное террором общество против общего врага и превратить сокрытие преступления в подлинную основу "новой общности людей - советского народа". Вражеское вторжение помогало легитимизировать террор".
По словам Хапаевой, противопоставление "мирного" времени военному горю было одной из основных задач мифа о войне: таким образом можно было "скрыть и утопить в войне все страдания и ужасы мирного советского времени". Миф был призван канализировать в войну всю скорбь, позволив людям, по словам композитора Дмитрия Шостаковича, наконец рыдать и плакать тогда, когда они того хотели.
Катрин Мерридейл также придерживается точки зрения о том, что именно война дала возможность открыто переживать потерю тем, кто был вынужден молчать о своих страданиях в годы репрессий. Война, по словам исследовательницы, давала советскому человеку новое чувство достоинства, ведь борьбу за выживание можно было вести открыто, вместе с другими людьми, в противовес одинокому молчаливому страданию, связанному с террором. Как отмечает Дина Хапаева, главная функция мифа о войне, которую он продолжает успешно выполнять и сейчас, является культивирование уверенности в том, что ГУЛАГ – это лишь незначительный эпизод истории, "досадно торчащий из-за могучей спины "воина-освободителя".
Поскольку проработка прошлого не происходит, общество погружено во вражду и чувство системной угрозы со стороны внутренних и внешних врагов. Отсюда пропитанность общественного пространства феноменом "нашизма", построенном на непримиримом расколе "кто не с нами – тот против нас". Лаконично об этом говорит бывший советник Владимира Путина Андрей Илларионов: "Своизм" — это идеология защиты "наших" не потому, что они правы, а потому, что они "свои". "Нашизм" — это идеология агрессии по отношению к "чужим". Не потому, что те не правы, а потому, что они "чужие". Похожего мнения придерживается и Лев Гудков, который утверждает, что представления россиян о себе как о жертвах агрессии предоставило им непоколебимую уверенность в своей априорной правоте, раз и навсегда закрепленной "великой победой". Именно поэтому основой социальной солидарности и оправданием любой государственной агрессии против других стран становится "социально примитивное, архаичное, почти племенное деление на "наших" и "ненаших". Та же логика прослеживается и в печально известном девизе "Русские своих не бросают", который сыграл чуть ли не ключевую роль в обосновании военного вторжения в Украину.
Существует несколько версий того, что этот миф легитимизирует теперь, когда государства, которое бросило все возможные институциональные усилия на его формирование, больше не существует. Следует, по крайней мере, бегло описать судьбу мифа о Великой Отечественной войне после брежневского периода.
Как отмечает Копосов, в условиях объявленной Михаилом Горбачевым кампании гласности, которая быстро вышла из-под контроля и превратилась из обличения отдельных недостатков общественного устройства на осуждение всего советского прошлого, казалось, что мифу о войне пришел конец. По словам историка, когда речь шла о войне, в центре внимания были ответственность режима за поражения первого периода войны, огромные неоправданные потери, бессмысленная жестокость "маршалов победы" и оккупация Восточной Европы. Проблема войны была, по сравнению с брежневским временем, все же существенно второстепенной. После распада СССР российское общество потеряло интерес к прошлому и к мифу о победе в частности, ведь центральное место в публичных дебатах теперь занял воплощенный в "идеальном образе Запада" проект будущего. Советское прошлое со всеми его противоречиями, проблемными моментами и травмами ждало своего времени. И это время наступило в 2000-х годах, когда путинский режим сделал его мощным инструментом своей исторической политики.
Доктор исторических наук Галина Зверева утверждает, что возвращение мифа о Великой Отечественной войне спровоцировала дискредитация либерально-демократических концепций ельцинского периода, которая активизировала в среде политических сил поиск альтернативных консолидационных стратегий. В итоге, на смену либеральному дискурсу новой коллективной идентичности гражданской нации пришел дискурс негативной коллективной идентичности.
По Зверевой, Путинский режим с его "сильным государством", "вертикалью власти" и "управляемой демократией" превратил риторическую стратегию национального объединения в "стратегию позитивной мобилизации на основе организации всенародного сопротивления внутренним и внешним врагам Отечества". Поскольку положительных опорных моментов в истории новой России не было, новый режим предложил "паттерны коллективного прошлого", "обретение былого величия России через возрождение, собирание всего лучшего из "нашей истории". Реанимация мифа о Великой Отечественной войне была в этой ситуации неизбежной.
Как отмечает Зверева, привычные медийные образы Великой Отечественной войны, которые циркулируют в российском обществе, экстраполируются на новые войны и конфликты, например, с Грузией и с Украиной. В итоге они создают конструкт "Единой, Всеобщей, Вечной войны со злом", что способствует "Вечной мобилизации в борьбе за выживание и борьбе с Врагом". Как отмечает кандидат исторических наук Никита Соколов, Россия воюет только с "фашистами". Например, Михаил Саакашвили также превратился в "фашиста" во время российско-грузинской войны. "Фашистами" стали и украинцы после Революции достоинства. Как отмечает Николай Копосов, работает старая формула "Кто против СССР, тот за фашизм", но СССР теперь заменяется на Россию. Легитимизируются любые методы борьбы против коварного врага, война становится частью повседневности, сознательно банализируется в едином государственном порыве.
По мнению Льва Гудкова, победа стала "центральным опорным символом и основанием для национальной гордости" современных россиян потому, что больше им гордиться просто нечем. Так, Гудков считает, что только победа может быть интегрирующим нацию символом на фоне девальвации имперского культурного наследия и идеологических символов социализма, неудачных постсоветских реформ и краха западнических иллюзий.
Борис Дубин связывает настойчивое возвращение мифа о Великой Отечественной войне с постсоветской идеализацией брежневского периода. Основываясь на социологических опросах, исследователь делает вывод, что в российском обществе значение негативных событий, которые имели место накануне войны - коллективизации, голода, репрессий - значительно снизилось. Зато символы всего негативного и деструктивного сконцентрировались в эпохе "перестройки" и 1990-х годах с их непродуманными и болезненными реформами. Таким образом, "дальние временные планы воображаемого целого истории как бы высветлились, ближние же, напротив, стали чернее". По словам Дубина, уже в 1993-1994 годах в ходе опросов большинство респондентов называют брежневское время лучшим временем для жизни. Однако исследователь отмечает, что россиян, многие из которых даже не жили в брежневский время, манит не столько экономическое благосостояние и контраст с соседними эпохами, сколько "единая и устойчивая коллективная идентификация", "стабильный образ макросоциального целого, общего "мы".
Такое устойчивое "мы" подкреплялось сформированным в брежневский период представлением о "великой войне". Итак, по одну сторону хаотической "перестройки" и "лихих девяностых" располагается идиллический брежневский период, а по другую сторону - путинский режим как еще одно "воплощение порядка, стабильности и относительного благополучия", говорит Дубин. Образы коллективной идентичности брежневского времени успешно пережили распад СССР и продолжили занимать центральное место в системах коллективной идентификации россиян при путинском режиме, украшенные, правда, некоторыми новыми элементами (например, православием). В такой причудливый способ ХХ век, как это демонстрирует официальная пропаганда, объединяется в единое целое.